– Ах, Ханс! Ты прав, брат мой, но от твоей правоты мне еще тяжелее. Сорок пять лет! Разве это срок жизни для мыслителя? Помнишь, как он сказал? «Не всегда состоит в нашей воле быть любимыми, но всегда от нас самих зависит не быть презираемыми…» И такой светлый разум угас!
Ханс ласково похлопал брата по плечу.
– И он же сказал: «Сколько можно показывай постоянно веселое лицо! Нет ничего привлекательнее и любезнее, как веселый нрав, происходящий из источника беспорочного, а не из сердца, обуреваемого страстями». Утешься, и покажи мне свое веселое лицо. Жизнь бренна, и не в наших силах…
Компания студентов, подвыпивших больше, чем это требовалось для усвоения наук, расхохоталась, идя мимо. Дело было в одном из дворов Копенгагенского университета, больше похожего на крохотный парк, с зелеными лужайками и тенистыми беседками. Трудно представить место, менее пригодное для скорби; трудно представить молодых людей, менее расположенных рыдать, чем студенты. Хохот оказал на братьев странное действие – у младшего разом просохли слезы, у старшего засверкали глаза. Сжав кулаки, они встали плечом к плечу, готовы вдвоем кинуться против всех. Грозный вид оказал на весельчаков действие, подобное ушату холодной воды – компания притихла, ускорила шаг и торопливо удалилась прочь.
В университете знали – задирать Эрстедов небезопасно. Сыновья бедного аптекаря из Лангеланда, братья были горды, как принцы крови. Наверное, запах микстур ударил им в голову. Они затевали драки при одном косом взгляде в их сторону. Свободное от занятий время младший проводил в боксерском клубе на Портовой улице, приходя на лекции с разбитой губой или синяком под глазом. Старший предпочитал фехтовальный зал маэстро Пампинары – итальянца, бежавшего с родины после слишком удачной дуэли – и тратил на уроки владения рапирой все гроши, что оставались после оплаты университетского курса.
Даже корпорация местных буршей на общем заседании приняла решение оставить «этих жутких Эрстедов» в покое. На таком вердикте особенно настаивал председатель, как особа потерпевшая (дважды!) и проникшаяся идеалами гуманизма.
– Нет худа без добра, – философски заметил Ханс, провожая глазами обидчиков. – Вот ты и успокоился, Андерс.
Младший кивнул.
– Да, я успокоился. Все мое существо протестует против несправедливости судьбы, но что я могу? Ничего. Кроме ничтожной малости… Ханс, я сегодня уезжаю.
– Куда?
– В Ганновер. Я не успею на его похороны, но я хотя бы взгляну на его могилу. Не отговаривай меня! Я все равно поеду…
– И не собираюсь, – Эрстед-старший улыбнулся. – Отец вчера прислал наши деньги на полгода вперед. Две трети – твои. Когда ты вернешься, мы разделим остаток пополам. Поторопись! С деканами я договорюсь, но они не станут терпеть твое долгое отсутствие.
Вместо ответа Андерс кинулся на шею брату.
На ганноверском кладбище не было ни души. Души покойников, незримо витая над могилами, в счет не шли. Строгие ряды чугунных крестов напоминали строй солдат, готовых ринуться в атаку по первому зову трубы архангела. Дубы, могучие великаны, тихо шелестели ветвями. В зарослях жасмина, высаженного по краям, щебетали птицы, безразличные к чужой скорби.
Андерс Эрстед стоял над местом упокоения своего кумира. «Адольф Франц Фридрих фон Книгге» – гласила скромная табличка из бронзы, привинченная к надгробной плите. Ниже лежал букетик увядших левкоев. Юноша не плакал – молчал, вспоминая, как впервые осмелился написать письмо этому великому человеку. Они никогда не виделись – Андерс Сандэ Эрстед, студент-юрист, и литератор фон Книгге, автор знаменитой книги «Об обращении с людьми».
Их связывали лишь письма.
«Он ответил мне. Он, кто был завален посланиями от поклонников его таланта, ответил датскому мальчишке, втайне корящему себя за дерзость. И тратил на меня свое драгоценное время – отвечая на вопросы, делясь размышлениями, направляя и советуя. Кто мог знать, что я ворую минуты, которых осталось так мало? Его ответы – это ненаписанные главы романов, сцены из неродившихся пьес…
Мы побороть не в силах скуки серой,
Нам голод сердца большей частью чужд,
И мы считаем праздною химерой
Все, что превыше повседневных нужд…
Великий Гете недавно опубликовал первый отрывок из «Фауста». Сегодня Эрстеду-младшему пришли на ум эти проникновенные строки. Вспоминая переписку с фон Книгге, он мысленным взором видел мудреца, похожего на доктора Фауста – ученого, знатока жизненных коллизий, способного и дьявола заставить служить себе.
Живейшие и лучшие мечты
В нас гибнут средь житейской суеты.
В лучах воображаемого блеска
Мы часто мыслью воспаряем вширь
И падаем от тяжести привеска,
От груза наших добровольных гирь…
«Если бы ангел шепнул мне, что такому человеку отмерен кратчайший срок! Я приехал бы, приплыл, прилетел… Иногда в письмах я звал его учителем, и он смеялся, ласково браня меня. Учитель учит, говорил он, а мы беседуем, как Сократ и его спутники, прогуливаясь по воображаемому бульвару. Господи, почему гении уходят раньше всех? Почему я, ни в чем не виноватый, терзаюсь виной?!»
Воробей запрыгал по надгробью, глухой к чужим страданиям.
Мы драпируем способами всеми
Свое безволье, трусость, слабость, лень.
Нам служит ширмой состраданья бремя,
И совесть, и любая дребедень.
Тогда все отговорки, все предлог,
Чтоб произвесть в душе переполох.
То это дом, то дети, то жена…
Он не услышал шагов. Легкая тень легла на землю рядом с юношей. Тихий, глубокий голос продолжил монолог Фауста с прерванной строки, открыв Эрстеду тайну Полишинеля: оказывается, погруженный в раздумья, он говорил вслух.