Адольф фон Книгге «Правила обхождения с людьми»
Давным-давно, когда все еще жили-были, маленький Торбен Йене Торвен очень любил песню про лесной орех. Не он один – многие его сверстники охотно пели немудреные куплеты, прилетевшие из далекой Швейцарии и быстро переложенные на родной датский. Под такую песню хорошо маршировать или сидеть у костра ночь напролет. Мода на многодневные походы – от города к городу, от села к селу с ночевками под открытым небом – пришла из той же Швейцарии, где создавались первые отряды «детей-патриотов». Юные датчане решили не отставать от земляков Вильгельма Телля. Малыш Торбен истово шлепал подошвами по пыльным дорогам, меряя маршруты по ровной, как обеденный стол, Зеландии, и напевал про крепкий орешек, который не разгрызть и не раздавить.
Левой-правой, левой-правой!
Я под солнцем загорел,
Как лесной орех.
Я и молод, я и смел,
Веселее всех!
Дуви-ду, дуви-дуви-ди!
Дуви-ду, дуви-дуви-ди!
Сам принц-регент заинтересовался и, выкроив время среди своих важных дел, прислал приветствие наследникам викингов. Маршируйте, ребята, скоро пригодится. Дуви-ду, дуви-ди!
Взрослым песня тоже нравилась. Судья Торвен-старший, будучи в философском настроении, обмолвился, что человек по сути и есть лесной орех. Под твердой скорлупой – ранимая, беззащитная сущность. С виду герой героем, в глазах блеск, плечи вразлет, но стоит скорлупе треснуть – и все. Склюют, или высохнешь, в прах обратишься.
Никакого тебе «дуви-ди», одна бурая пыль.
Торвен-младший понял отцовскую мудрость не сразу. А когда понял – принялся наращивать скорлупу. Слой за слоем, будто кольца на дубе. Первый, черный от гари копенгагенского пожара, где сгорело его детство, второй – насквозь промерзший на ветру военных походов; третий – пропитанный острым духом лекарств, которыми врачи пользовали умирающую от чахотки жену. С годами скорлупа-броня стала гранитом, скалой, о чью твердь с недовольным плеском разбивались жизненные волны – или, если угодно, панцирем мудрой черепахи.
По крайней мере, так хотелось самому Торвену. Но порою чудилось, что скорлупа треснула. Не поймешь – где, не вспомнишь – почему. А главное, ничего уже не исправишь. Камень – не плоть, ему не срастись. Вот-вот в трещину ворвется сырой воздух, вместе с ним – миазмы всех возможных болячек; и наистрашнейшее – воспоминания, сомнения, дурные мысли.
В такие минуты Торвен ощущал себя слабым и старым. Острые края резали сердцевину души, горло першило от дыма бивуачных костров, а предательница-память вновь и вновь отзывалась ударами копыт Дикой Охоты. Черные всадники на белом снегу; черная смерть в серых предзакатных сумерках…
Можно было лишь сжать кулаки, закусить до крови губы, стать прежним – ироничным, всегда спокойным Занудой. Лишь бы не заметили, не учуяли. Твердый взгляд, ровный тон, еле приметная насмешка в голосе. Крепкий орешек; не разгрызть, не раздавить.
Дуви-ду, майне гере, дуви-ди!
– Итак, мсье Торвен, продолжим. Значит, вы наблюдали вышеизложенную картину в вышеозначенном месте…
Зануда покорно кивнул: наблюдал.
– …А именно в непосредственной близости от объекта муниципальной собственности, означенного в реестре недвижимого имущества города Парижа, как бывшее Лоншанское аббатство…
Торвен еле заметно шевельнул пальцами. Соблазн, соблазн! Чернильница рядом, считай, под ладонью. Хватай – и в физиономию полицейского инспектора, красную от усердия. Лучше в лоб – синяк гарантирован. Чернила же растекутся равномерно по всему должностному лицу.
Картина маслом: датский Давид сражает французского Голиафа.
– Следствием чего стали ваши действия, каковые вы, мсье Торвен, изволили изложить в начале текущей нашей беседы…
Чернильница как почуяла – тайком отползла к краю стола. Никто не мешал: всю «текущую беседу» ей, как и гусиному перу, довелось продремать. Лист бумаги остался чистым.
Зануда убрал руку – от соблазна подальше. Глянул в оловянные, словно пуговицы на мундире, инспекторовы глазки:
– Протокол составлять будем?
Пуговицы заблестели, засветились хитрым огоньком:
– Нет, мсье иностранец. Не будем.
Беда приходит не одна, а с детками. Детка-инспектор, впрочем, не спешил. За ним посылали дважды: сначала – Торвен, после – директор лечебницы. Наконец слуга закона соизволил явиться, дабы выслушать назойливого датчанина. Выслушал – и, кажется, уже готов распрощаться.
– Мсье Торвен! Если свести воедино ваши показания, то мы изволим видеть ясную и очевидную картину. Булонский лес, окрестности вышепоименованного аббатства, четверо неизвестных вам господ, сабли, пистолеты… Вывод?
Торвен пожал плечами.
– Вы стали свидетелем дуэли. Да-да, сударь, обычной, разрешенной законом дуэли! Для вас, гостей Парижа, это не столь привычно. Зато в нашей свободной Франции подданные его величества Луи-Филиппа широко пользуются предоставленным им правом для защиты собственной чести…
Глаза-пуговицы потускнели. Красный лик закона подернулся сумрачной, отрешенной дымкой.
– А посему жалобу я могу принять лишь от одного из дуэлянтов, либо от их родственников, установленных в надлежащем порядке. Поелику же вы не являетесь ни первым, ни вторым, нашу беседу можно считать завершенной.
«Но ведь человек умирает!» – чуть не вырвалось у Торвена. Однако он вовремя прикусил язык. Инспектор все понимает не хуже, а может, вдесятеро лучше, чем «мсье иностранец». А ты, приятель, еще удивлялся, отчего никто не стал расследовать смерть Эвариста Галуа!